Наречённый

мидиомегаверс, фэнтези / 18+ слеш
Крис (У Ифань) Лухан (Лу Хань) Лэй (Чжан Исин) Сухо (Ким Чунмён) Сюмин (Ким Минсок) Чанёль (Пак Чанёль)
24 июл. 2017 г.
11 февр. 2018 г.
7
22844
1
Все главы
Отзывов пока нет
Эта глава
Отзывов пока нет
 
 
На дворе стоял шилде — самый жаркий месяц в году. Жители Отрогов днями не покидали глинобитных стен своих хаток, но и с наступлением ночи легче не становилось. 

В доме семейства Ким день и ночь смешались. Минсок бредил, все реже и реже возвращаясь из забытья. 

Лухань дневал и ночевал у его постели. Он отирал костлявое бледное тельце охлажденным отваром из коры сон-дерева, смачивал потрескавшиеся от внутреннего жара губы гранатовым соком, для сладости приправленным медом, и негромко, чтобы никто не слышал, рассказывал спящему мальчику стихи. Лухань знал их бесчисленное множество, мог декламировать часами, но с Минсоком этого не требовалось. 

Он спал чутко, но никогда не просыпался. Его разум блуждал в мрачных чертогах сна, и не было туда доступа никому из бодрствующих. Пару раз Луханя одолевало желание и себе уснуть, подглядеть хоть краешком глаза, что же так цепко держит Минсока в своих руках, но страх не проснуться был сильнее. 

Лухань спал украдкой, когда у постели Минсока крутился Чанёль. Сны Луханю не снились, но просыпался он порывисто, будто бы чья-то незримая рука раз за разом выдергивала его из кошмарного сновидения. 

— Он как облако на рассвете, — глядя на Минсока, шептал Чанёль, гладил его маковые кудри и грустно улыбался. — За что нам такое испытание... 

Семейство Ким уверилось, что причина болезни Минсока — в совершенном кем-то из них и тщательно скрываемом преступлении. Папа Ким искоса поглядывал на главу семьи, тот украдкой косился на пустующее нынче место Чунмёна, а Чанёль глядел на свои бледные колени и верил, что причиной всему — его любовь к Ифаню. Ведь именно после той истории в лесу все и началось! Видать, Ву так сильно возжелали их разлучить, что Минсок, самый чувствительный и ранимый из них, не выдержал удара и свалился. 

Лухань знал, что крупица истины в его невеселых размышлениях есть — его отец был бы только рад, если бы Кимы однажды уснули и не проснулись, — но что-то подсказывало ему, что причина в другом. Она крылась в самом Минсоке, и поэтому Лухань решил во что бы то ни стало докопаться до истины. Для этого он едва ли не поселился в доме Кимов и ни на шаг не отходил от постели Минсока. Казалось, стоит ему отлучиться, и Минсок тут же проснется, а ведь мгновения его бодрствования были слишком редки и коротки, чтобы упустить хоть одно из них. 

Но как бы Лухань ни исхитрялся, он оставался человеком, у которого были свои потребности, и стоило ему задремать, как Минсок тут же открывал глаза. 

Лухань готов был рыдать от отчаяния, ведь Чанёль, дурак эдакий, вместо того, чтобы расспросить Минсока как следует о причине его недомогания, принимался пичкать его едой, которая в Минсока обычно не лезла, купал его и выводил на порог: поглядеть на солнышко. 

Луханя в это время одолевал такой крепкий сон, что после ни Чанёль, ни Ифань, время от времени наведывавшийся в дом Кимов, чтобы передать весточку от родных Луханю и повидаться с Чанёлем, не могли его разбудить. А ведь Ифань знал тысячу способов поднять на ноги даже самого беспробудного соню! 

И только когда Минсок вновь укладывался в постель, Лухань просыпался и беспомощно глазел на Чанёля: гнев его и отчаяние были столь велики, что лишали его дара речи. 

Так прошло лето и самый сладкий кусочек осени. 

Лухань с тоской глядел на нарисованный Чанёлем календарь и красным, с обмусоленным кончиком, карандашом рисовал вокруг очередной даты кривой кружочек. 

Минсок истощал, осунулся и просыпался так редко, что родные уже и не ждали этих мгновений. 

Ждал лишь Лухань. Он все так же усаживался в плетеное кресло у изголовья узкой, сколоченной наспех кровати, раскладывал на коленях шитье и, взявшись за дело, нет-нет и поглядывал на спящего рядом с ним мальчика. И так крепко перехватывало у него грудь, так жарко становилось щекам, когда ресницы Минсока — такие же огненные, как и разметанные по подушке волосы — вздрагивали, будто бы силясь подняться, что Лухань бросал работу и, затаив дыхание, ждал. 

И однажды — шла последняя неделя месяца караша, и Чанёль готовился справить свой шестнадцатый день рождения — Лухань дождался.

Минсок вздохнул тихонько и открыл глаза: большие и чистые, того оттенка бирюзы, который бывает лишь у самой чистой воды. Он посмотрел на Луханя и шепнул: 

— Отнеси ему подарок. Рукавички. Такие, как о-деда связал, когда вы в школу пошли. Отнеси и у изголовья оставь. Руки у него мерзнут. 

Лухань побледнел. Казалось, сердце его бьется в сложенных на коленях ладонях. 

— Что... что он от тебя хочет? — не дыша, пролепетал он, согнулся вдвое, так что лицо его нависло над лицом Минсока, и заглянул ему в глаза. 

— Ты взял у него, он возьмет у тебя. Чтобы честно. Чтобы поровну. Как всегда между вами было... 

Кровь ударила в голову, да так сильно, что Луханю показалось, что она вот-вот хлынет из глаз и ушей. Он зажмурился, зажал уши ладонями и забормотал, не ведая, что говорит: 

— Пожалуйста, скажи, чтобы он ушел, пожалуйста-пожалуйста, пускай он уйдет...

Холодная и неожиданно тяжелая ладонь легла Луханю на затылок.   

— Он не уйдет, покуда свое не получит. 

Лухань открыл глаза, со свистом вдохнул влажный от клокочущих в горле слез воздух и затряс головой. 

— Не понимаю...

Минсок облизнул ссохшиеся, жесткие даже на вид губы. 

— Верни, что взял. 

— Я не брал. Ничего у него не брал. — Перед глазами невольно встало заплаканное, искаженное болью лицо Лумэя. Венок из цветов боярышника рассыпался в крепко сжимавших его пальцах. — Он сам, слышишь? Я ничего не сделал. Я его не хотел... — Лухань сполз с кресла на пол, встал перед кроватью Минсока на колени и схватил его за руку. Пальцы обожгло потусторонним холодом, и кожа от копчика до загривка взбугрилась мурашками. — Я его не принял. Отказал, слышишь? И Лумэй это знал, и он сам выбрал... уйти.

— Ты не остановил его. — Минсок сжал его пальцы до боли. 

— Они были истинными. И Ханген отказал ему. На глазах у всего рода. Лумэй не мог остаться. Он попросил его проводить. Ему было страшно, и мне было страшно, но я понимал, что иначе он бы не смог. Я просил, умолял его передумать, но он не слушал меня. Он не мог понять, ведь мы же... одинаковые были. Лумэй не понимал, почему Ханген выбрал его отражение. И я не понимаю. И не хочу понимать. Но брат ушел, и я обет не нарушил. Никто не знает... — Лухань глотнул слезы, которые теперь катились по лицу. Они были горькими, как полынь. — Все думают, он сбежал, не вынес позора и уехал вместе с бродячими артистами. Мы собрали его вещи и утопили в реке, а потом... 

— Не продолжай, я знаю. Он показал мне. Он брал меня за руку и водил по местам вашего детства. Рассказывал, как вы воровали тутовые ягоды в саду у старосты, как собирали хмель и пели песни, которые сочиняли, когда бушевала гроза. Я все это видел и снова увижу, потому что скоро он проснется и позовет меня с собой. Отнеси рукавички и... пой иногда для меня. Я скоро за ним пойду, а пока — пой. — Минсок закрыл глаза, но не уснул. 

Лухань стоял перед ним на коленях, ни жив ни мертв, плакал и не знал, как быть дальше. 

Им было по четырнадцать — ему и Лумэю, брату, что родился за две минуты до него, — когда в их село пришел чужак. Звали его Хангеном, он был вдвое старше Луханя и Лумэя, и поначалу на них даже не глядел, но в ночь на Купалу все изменилось. 

Омеги плели венки и пускали по воде в надежде отыскать суженого. Лухань в подобных забавах никогда не участвовал, а вот Лумэю это нравилось. Он плел самые красивые венки, да только жениха, достойного их, сыскать не удавалось. Но все изменилось, когда Ханген то ли случайно, то ли забавы ради, выловил из реки заговоренный венок и принес его к костру, вокруг которого собралась сельская молодежь. 

Лумэй сразу узнал свой венок, но виду не подал. Лухань знал, что чужак давненько приглянулся брату, и уставился на него во все глаза, дожидаясь, когда же он спросит, а чей же это венок? 

Ханген взгляд его поймал и не отпускал до тех пор, пока Лухань, смутившись, не отвернулся сам. 

Тогда-то все и началось. 

А спустя год, в омежий день, Лумэй подарил Хангену венок из боярышника, который Ханген вернул назад. И весь род был тому свидетелем. А Ханген, словно не ведая, что творит, обратился к главе семейства Ву с просьбой отдать за него Луханя. Ифань набросился на Хангена с кулаками, да так яростно, что повалил его наземь. Насилу разняли. 

Лухань жениху отказал и умчался домой, подальше от раздосадованных родителей и растоптанного, измятого, как тот венок, Лумэя. 

Прошел месяц, прежде чем Лумэй снова с ним заговорил. А затем, слово за слово, они пришли к тому, что теперь крупица за крупицей отнимало у Минсока жизнь. 

Минсока, который... 

Лухань онемевшими пальцами схватился за край кровати. 

— Что значит «забрать мое»? Ты ведь не... ты же омега... — Голос Луханя срывался на хрип. — Ты не можешь быть моим...

Минсок устало посмотрел на Луханя. И по взгляду его, и по укоризненно изогнутым уголкам рта тот понял, что все это правда. Минсок был его, пускай и омега. 

Лухань поднял шитье и, не чуя под собой ног, встал. Казалось, чья-то незримая рука ухватила его за шкирку, дернула хорошенько, вывернула наизнанку и прошлась скребком по самым нежным местам. Мысли сбились в клубок, и даже ниточки не осталось, чтобы дернуть за нее и хоть немного распутать, найти начало, от которого можно вести счет и выстраивать цепочки и лесенки. 

— Не бери в голову. — Минсок перекатился на бок, спиной к Луханю, и обнял себя за тощие, ссутуленные плечи. — Все равно я скоро не проснусь... 

К ночи, по-зимнему темной, ветреной, накормленный и вымытый с мылом и ромашковым отваром, он снова спал, а Лухань, забившись в уголок, вязал рукавички.